Вы здесь

«Хочу быть дома во всей своей Родине, а не в одном углу…»

Из переписки Валентина Курбатова и Валентина Распутина. Окончание
Файл: Иконка пакета 09_xbdvvsr.zip (43.46 КБ)

*

В. Курбатов — В. Распутину

28 сентября 2002, Псков

Наши сидения в Ясной [Поляне] были не очень толковы, но все-таки на этот раз более собранны, чем прежде. Может быть, потому, что приехало поменьше народу и все слышали друг друга. Хотя и не без того, чтобы слушать тебя. Были хорошо приготовлены сообщения И. Золотусского1, М. Кураева2, Павла Флоренского, А. Кима, старика Нурпеисова3. Личутин больше мастерился. Петя Краснов отделывался общими местами.

Были неплохие молодые — В. Голованов4, О. Павлов5, И. Кузнецов — открытые, не страшащиеся исповедной ноты. Иностранцы приехали за нашей «всемирной отзывчивостью» со своими печалями разобщенности и усталости от постмодерна. Все ждали великого Паоло Коэльо, как в прошлом году М. Павича, но ярмарки не отпустили их. Зато я этого великого Коэльо прочитал, самую его популярную книгу, о которой написано, что она вторая из читающихся в мире. Первая, очевидно, Библия. Этот хваленый «Алхимик» романтичен и, наверно, хорош для юношей, как когда-то был Ричард Бах со своей «Чайкой по имени Джонатан»6. Та же аллегория. И тот же, сегодня всеобщеевропейский, способ походить в духовных людях, минуя церковь (отчего так популярны Толкин и Гарри Поттер). Труда не надо, а несколько хороших фраз, ввернутых к месту, очень украшают говорящего.

Немного латиноамериканской мистики, немного цитат и благородный сюжет. У нас это блюдо для богатых. Говорят, очередь была к этому Коэльо на пол-Москвы. Реклама даже! А там и чтения для бедных. Павич рядом несравним. Вот уж кто подлинное чудо! Никак я им не объемся. Все дивлюсь неисчерпаемости его дикой фантазии и иногда ослепительности образов. Это не хлеб насущный, но без этого жизнь была бы пресноватой. Последнее, что читал, — рассказы «Русская борзая». Попадется — взгляни один этот первый рассказ. Иногда хорошо сполоснуть зрение, чтобы видеть свое острее.

Из «Эксмо»-то тебе напишут. Там редактор в отпуске и будет на работе только с 1-го октября. Я и сам смутился. Уже неделю с лишним послал электронной почтой предисловие, а ни звука… Сегодня позвонил — сказали про отпуск. Зато я снова перечитал свою книжку про тебя и даже удивился — там много по-настоящему глубокого. Даже и жалко стало, что она попала в такую временную прореху. Впрочем, если тогда не читали, то кто будет читать критические книги сейчас?

Осень навалилась теплыми дождями и такой тоской, что хоть штор не открывай и сиди при свете, обманывая себя покоем искусственного вечера.

Собирается в Псков Савва [Ямщиков] — встречаться с губернатором, строить свою программу 1100-летия Пскова. Дай ему Бог. Только бы не уставал. Он и в Ясной [Поляне], конечно, выступил, надавав всем, смутив бедного Толстого.

А вообще дни были хорошие. Солнца вволю, лошади пасутся в садах, лужи яблок под каждой яблоней, и по ним ужи, а над ними облака дрозофил, сносимые ветром, как игрушечные тучи. Не наглядеться. И всегда так, когда у Толстых яблони ломятся, у Пушкина — пусто. А уродит у Пушкина — у Толстых голо. Приглядывает матушка-природа за равновесием.

 

В. Распутин — В. Курбатову

9 ноября 2002, Москва

Сентябрь и октябрь были у меня пустыми. В сентябре ездил в Тобольск, потом отдельным ходом в Уфу на Аксаковские дни, в октябре свои, иркутские, «дни», дважды ездил в свою Усть-Уду, и только сейчас вернулись мы со Светланой в Москву. Пока праздничное затишье, пока «не спустили собак» на свежего человека, отписываюсь, кому задолжал, а там и опять в «колесо».

Из Курска прислали газету с твоей статьей (плач и восторг одновременно) о Евгении Ивановиче. Очень хорошо написал ты о нем, Валентин. Песнь и боль, плач и гордость за то, что захватили мы эту счастливую пору русской художественной жизни, что терпеливым, щедрым и долгим был этот закат. И мучительно сладким. Да, отлетели в последнюю высоту журавли с остывающей земли, у оставшихся перышки и крылышки уже не те, им не придется высоко подниматься, оттого и могут они задержаться. И такая тоска — до слез! От старости и сиротства одновременно.

Мне показалось поначалу, что ты не досказал о них — Астафьев и Носов. Потом понял, что и не надо досказывать. По окончательным местам их расставит само Время, притом не сказанно, а духовно, со своим сиянием для того и другого вокруг их имен. Но уже сейчас ясно, что Носов был интуитивно и природно мудрее всех нас и потому был терпеливее, спокойнее, естественней и глубже. До самого последнего дня как великому ему не требовалась никакая снисходительность. В 75 или в 76 написать «Памятную медаль» — и как написать! Только в самом начале едва заметное дрожание руки, а затем как все хорошо и точно!

Получил от Саввы из Парижа открытку. Он там зачитывается Татьяной Глушковой7. Весь мир он теперь готов объять. Звонил мне в Иркутск, что отправляется в Грецию, а оказался во Франции. Ехал, должно быть, на «Сотбис», а увлекся Глушковой. И про все остальное забыл. А вернется в Москву — вспомнит о французах.

Сообщаю тебе, что у меня появилась четверть водки под названием «Аксаковская», якобы по рецепту самого Сергея Тимофеевича, куда входит и доля кумыса. Приезжай и заходи, надо проверить.

 

В. Распутин — В. Курбатову

12 января 2003, Москва

Прости ты меня, многогрешного, за беспамятство и неблагодарность. Прочел твое предисловие к книжке в «Эксмо», восхитился им, долго размышлял над тем, как тебе удается, написав в последние годы полдюжины статьей обо мне, ни разу не повториться, и оставил эту благодарность при себе. Но мне, кажется, не привыкать. И тебе не привыкать не получать от меня подолгу ни звука.

Уж коли начал о предисловии… Оно, хоть и чрезмерное по отношению ко мне, но само по себе широкое и многоумное (не прими за иронию), навело меня на мысль, что надо тебе приниматься за большую работу, за книгу одной темы, к примеру, о русской литературе 80-х годов накануне краха и в предчувствии краха. У тебя много уже и есть об этом. Ты сейчас в прекрасной форме, а сам знаешь, что форма для начала работы очень важна, а дальше само ись-пить (так. — Ред.) запросит и потянется. Вчера сказал об этом Савве, он горячо поддержал («зачем ему кино?», «зачем ему турки?», «зачем Ясная Поляна каждый год, когда он сам Белинский?»), а вечером звонит: «Уже приступил к большой работе, сидит (кажется, в Михайловском) за большой бутылкой. И хоть бы водку дули, а то виски». Но сказал также, что в 20-х числах ты собираешься быть в Москве. А я ровно 20-го, должно быть, куда-нибудь убегу от слишком уж живой московской жизни — ни дна бы ей, ни покрышки. Савва загорелся: «Давай в Пушкинские Горы!» Но нет, там я окончательно онемею, у Пушкина.

Перед Новым годом, плюнув на все, сел за рассказ. После Нового и Рождества, пока народ патриотический отсыпался, дотянул. Перепечатал, посмотрел и убедился: неважно, публицистика прет, как из гноища. Но совсем ничего не делать — еще хуже. Глаза мои лучше не становятся, читаю совсем с трудом — как бы через год-два поневоле не пришлось крылышки складывать.

Молчание мое отчасти объясняется тем, что не хотелось ничего говорить о вашей с В[иктором] П[етровичем Астафьевым] (далее также часто: В. П. — Ред.) переписке. Впечатление такое, что поторопился ты с этой книгой, ибо что Сапронов8 торопил, понятно, для того это лакомый кусок, и получить его хотелось ему непременно к печальной годовщине. Через три-четыре года, даже через два года, она принималась бы естественней, и вычитывалось бы в ней все то лучшее, что есть в книге о литературе и России. Сейчас (знаю это по нескольким отзывам) отыскивается, прежде всего, трещина расхождений Астафьева с нашей, там, где я, частью русских писателей. Торопливо изданная книга невольно посыпает соль на эту рану. Убежден, что отзывы В. П. обо мне и частью о других ты смягчил, но и то, что осталось, отзывы о Бондареве, Можаеве, Абрамове, Белове и др. — такая это радость для живых Э[й]дельманов!

Приходится со смирением относиться ко многому теперь. Проханов берет в друзья Березовского и открыто похваляется тем, что тот дает ему на газету деньги. Володя Бондаренко признал за художников русской литературы Сорокина и Ерофеева. Пусть их! Многое в последние два-три года переместилось в пространстве: свои стали чужими, чужие своими. Вот и у вас с В. П. Можаев и Абрамов — никакие не писатели, а чуть ли не самозванцы. Но почему же? Почему тесно стало на 1/6 части суши и на 1/2 части мировой литературы Астафьеву с Абрамовым? Они разные, и таланты их разные, но тот и другой при этом крупные фигуры и крупные художники — почему же так: я есть, а его нет? Это не по-христиански и просто не по-человечески.

Эх, Русь-матушка: брат мой — враг мой! Читаю неторопливо «Переписку двух Иванов» Шмелева и Ильина. Двух великих русских, оставшихся без России, тоскующих по русскому так, что нам и не представить, поругивают в письмах евреев, мы без этого не можем, забавляются, как лакомством, русским языком, жалуются на болезни, на трудную жизнь. Ума у того и другого — палата. У Шмелева ревность к Бунину, но терпимая, вместе выдвигаются на Нобелевскую. И вот известие: премию дают Бунину! Господи! И что же полезло вдруг из великого русского художника Ивана Сергеевича, какая злоба, вражда, неприятие, какие «художества»! Он невольно подбил на издевательский по отношению к Бунину тон и Ильина, но в конце письма Ильин, понимая, что письмо это чести его имени не сделает, наказывает: «Письмо прошу искоренить немедля и без остатка…» Так бы и надо, но почему оно оказалось неискорененным и прозвучало на весь белый свет? Это тоже хорошо о Шмелеве не говорит.

Кажется, есть в законе об авторском праве статья (доподлинно не знаю, но почему-то осталось это в моей памяти): письма публиковать только спустя пятнадцать лет после кончины. Это справедливо.

Вспоминаю, вернее, это есть в воспоминаниях Е. Л. Якушкиной9, что Саша Вампилов порывался разорвать свою «Воронью рощу», но она бросилась к нему и отняла, говоря, что пусть останется этот вариант ей на память. Он сказал: «Но чтоб никто его больше не видел!» Но «Воронья роща» появилась потом в печати и на сцене, по ней пишутся дипломные и, вероятно, кандидатско-докторские работы. Почему, зачем? Вампилов вмешаться не может, а суетящиеся его «друзья» из Фонда Вампилова, паразитируя на его имени, выполняют роль недругов.

В вашей переписке есть много доброго и умного. Конечно, и твои мнения, и мнения В. П. о содержании жизни и жизни в литературе хоронить было нельзя. Но они достойны были звучать на первом плане, а теперь остаются на втором. Впереди оказалось «поддувало», вздувающее начинающие гаснуть угли.

Прости, ежели что не так.

А о большой и единоутробной книге подумай. Ту, что вышла (или вот-вот выходит), тоже хотелось бы иметь у себя.

Очень меня поободрили в последнем твоем письме твои слова о том, что никого не хочется поздравлять с новолетиями, которые принялись мелькать как листки календаря. У меня то же самое: пустословно это. Чего же поздравлять с дорогой на кладбище?! И прямо тяжесть с души. Вот что значит «незакаруселенное» привычками мнение умного человека.

 

В. Курбатов — В. Распутину

27 января 2003, Псков

С «Перепиской» нашей с Астафьевым ты прав. В малое оправдание свое скажу только, что я долго упирался. Разговор о ней завела Марья Семеновна10, когда еще выходило 15-томное соб. соч. В. П. Она тогда на чтениях в Овсянке сказала, что есть отдельный том нашей переписки. Я уперся. Когда В. П. заболел, за дело взялся Сапронов, я тоже отказался. Ну, а уж после смерти В. П. Марья Семеновна стала корить меня, что я «не хочу помочь делу В. П.». И тут я смалодушничал.

Оценок в отношении тебя я не смягчал, как вообще ничего не менял, убрав только две-три прямые грубости, которые были движением минуты, в отношении Василия Ивановича [Белова] и одну бестактность в отношении Можаева. Что до отношения к Абрамову, то тут, верно, виноват я. Мне всегда казалась его проза мертвоватой, рассчитанной, умозрительной... Это была как будто не любовь и не страдание, а позиция. Благородная, высокая, но прежде всего позиция, прием, метод. Отчего он легко дался еврейскому режиссеру Л. Додину, катавшему по Европе этих мужиков и баб с большим эффектом. Это было легко играть, потому что — прием. Я и теперь так считаю. И оттого когда-то отказался от предложения Л. Крутиковой11 написать предисловие к «Дневникам» Федора Александровича.

А может быть, это во мне только бессознательная ревность «литературоведа к литературоведу», хотя думаю, что нет. Я просто знаю, что из критического «цеха» сбежать нельзя и никакая проза В. Гусева12, И. Штокмана13, Е. Шкловского14 прозой не станет, ибо они уже слишком знают, как и что надо писать.

А про свою «книгу» (что пора-де и самому что-то написать) и говорить не буду. Боюсь, мне уж из домашней гонки не выбраться. Сын получает в школе копейки, невестка ничего не получает. Внучке вот-вот только год, а на них добрый рынок наживается больше, чем на взрослых. Вот и бегаю за копеечными заработками, чтобы помочь им, не дать впасть в отчаяние, к чему они бывают близки. Смешно сказать, что и моя Турция тоже отчасти связана с этим. Я там ничего не зарабатываю, но работодатель кормит меня, и я тем самым сберегаю семейный бюджет. Я бы не стал говорить об этом, когда бы ты не повернул разговор к книге.

Да и бог с ней. Кому сейчас нужна хоть какая-то критика? Тем более о 60—80-х годах. Хотя, конечно, это была последняя литература «большого стиля», в которой мы не уступали никакой большой литературе Запада. Для книги об этом надобен ум поосновательнее моего. Тут нужно исследование настоящей академической руки вроде С. С. Аверинцева и П. В. Палиевского. А я уж, видно, так и пробегаю остаток жизни по малым человеческим поручениям.

Спасибо за твое интервью «Правде» (Светлана Ивановна передала его мне на выставке Ю. И. Селиверстова). Твой разговор о «Норд-Осте» жесток и верен. Но там есть еще один по-человечески болезненный оттенок. Ребята, работающие в нем, радовались своей работе, потому что там действительно шла речь о Родине, и они радовались чистоте дела. И не зря боевики взяли не «Нотр-Дам», не «Чикаго», а именно Родину в ее лучшем. Но уже и те перевели родное на уж очень бойкий язык, и эти взялись за дело тоже в жанре мюзикла. Трагедия вышла слишком театральной с обеих сторон и скоро сама послужит сюжетом для новых бойких работ.

 

В. Распутин — В. Курбатову

23 февраля 2003, Москва

Прости ты меня, многогрешного, за гнусные советы: как жить и о чем писать! Советы в таких случаях никогда и никому, в том числе и мне, не помогали. Кроме обстоятельств жизни, если бы даже их не существовало в той роли, которую они играют, есть еще внутренние обстоятельства, которым не прикажешь. Я так ими только, этими последними, и «руководствуюсь», по крайней мере, на них все сваливаю.

Одно только возражение на твой ответ на мое предложение — что такую книгу (о литературе 60—80-х) надо было бы писать С. Аверинцеву или П. Палиевскому. Нет, им-то и нельзя: замудрят. И больше не буду. И еще раз прости за то, что заставил тебя надрывать сердце.

В Малеевке я посидел вроде неплохо. Было довольно тихо и спокойно, даже студенческие каникулы бушевали там в меру. А в последние дни остался совсем один и, чтобы не заставлять повара готовить, брал сухим пайком. Вроде закончил вчерне повесть, которую мучаю уже несколько лет, но буду ли ее печатать, пока не знаю. Дыр там внутри еще полно, но дело не в этом, дыры-то можно залатать. А когда «ткань» выделана слабо, это уже неисправимо. Оставлю и еще на месяц-полтора, взгляну еще раз свежим глазом — тогда и решу. Что делать! — старость, по всем швам старость и дряблость, а против этого недуга ни лекарства не помогут, ни воля. Осталось у меня в Москве еще полтора месяца, потом поеду огород разворачивать. Спрятаться, конечно, и за огород не удастся, но само по себе здоровое и полезное дело сколько-нибудь утешит.

Чем занимаюсь? Чем только не занимаюсь! Живу теперь с «памятками»: что перво-наперво сделать до конца месяца. И вот по возвращении из Малеевки на две февральские недели только предисловий разных к чужим, разумеется, книгам — четыре. Слава богу, ни одного к художественной прозе, то к книжке о деревянном сибирском зодчестве, то к альманаху о Тобольске и пр. Хожу как никогда много в театры: нынче опять вампиловский фестиваль, а от театров, предлагаемых Министерством культуры, решили отказаться: одна пошлость и гадость. Нет ли у вас в Пскове хорошего (хорошо бы очень хорошего) спектакля? Но только без голых. Или в Твери? Проваливать это дело нельзя, тогда опять другие приберут к рукам, а силенок уже ни на что не хватает.

Ладно, чего жалобиться! Глядя на Савву — и себе добудем славу. Савва неутомим. Звонит, заставляет искать газеты и читать (у меня ко всяким газетам отвращение), а потом обсуждать.

 

В. Распутин — В. Курбатову

23 августа 2004, Иркутск

Я по обыкновению летом полностью забываю и о литературе, и обо всем литературном. И на всякого, кто истово продолжает заниматься этим делом, смотрю как на мух, копошащихся в сметане. А поскольку ты не в вязкой литературе, а над литературой, то для тебя я делаю исключение. Гена Сапронов показал твой «Подорожник» с предложением написать предисловие — написал я плохо, поскольку совсем потерял слово, но ума хватило понять, что книжка твоя хорошая, из тех, которые держат на особой полке, чтобы заглядывать по выбору в сокровенные минуты.

Особенно хороша глава о Свиридове. О Гаврилине15 тоже. И о Юре Селиверстове. Вообще все, что в сторонке от литературы, лучше — и С. Гейченко, и Я. Голованов, и А. И. Цветаева. А из литераторов — В. Конецкий и последние главки. Гораздо менее интересны Шугаев16 и Окуджава — не от моего к ним отношения, а потому, что сказать им рядом с другими нечего. Как, впрочем, и мне.

Сейчас собирается «Молодой гвардией» книжка воспоминаний о Свиридове. И твой текст о нем был бы там очень кстати. Составлял ее Алексей Вульфов, молодой еще человек и хороший прозаик, написавший о Г. В. очень хорошо. Часть его воспоминаний была опубликована, несмотря на подозрительную фамилию, «Нашим современником». Будешь в Москве — позвони [ему], Валентин, можно еще Андрею Петрову, твой Свиридов там очень нужен.

А следующие в «Подорожнике», вероятно, будут Володя Толстой, Бурляев… А где быть нашему неугомонному Савве?

Я хорошо сделал, что съездил к Марье Семеновне и в Овсянку. М. С. оказалась настолько бодра, что не отпускала нас от стола до трех-четырех ночи, притом нам оставалось только слушать. Сильный она человек своей внутренней силой, практичный, память в сто раз лучше, чем у меня. Все предусмотрено, все устроено по своим местам. При мне Полинка17 принималась в артистки, и М. С., прекрасно понимая, что артистка она «еще та», не сопротивлялась продвижению, даже съездила на экзамен: Астафьевы, пока они живы, не должны терпеть поражений. Витьку18 я не видел, но и там, как я понял, устроено: у Витьки крепкая жена.

В Овсянке, в новой Овсянке, чувствовал я себя как-то неловко. Принимаю дом В. П., принимаю даже зеленовскую «скамью» — тем более что она сейчас в зелени, но никак не могу принять «бабушкину избу» с восковыми фигурами. Это чрезмерность по образцу «самое-самое», нехай у нас будет так, как у других не будет. Вообще с музеями чрезмерность, не надо бы их сразу вываливать возом. Дело не в том, что к Виктору Петровичу в дальнейшем станут относиться спокойней, а в том, что этот «перебор» (начальный) его же имени и его же значительности может помешать, потому что дорога к нему от его книг будет перебиваться музейными экспозициями.

Библиотека в Овсянке хороша, но и там чувствуется настроение пушкинской старухи: все есть — что бы еще запросить?

А на могиле я чуть не расплакался: вот тут все так, как и должно быть, здесь Господь не позволил самодеятельности.

Слетал после этого в Сростки. Памятник Клыкова, мне показалось, точен, и стоит он (сидит, как в последней сцене «Печек-лавочек»), обозревая родные дали и собирающийся народ, на месте, на Пикете. Нынче, в этот юбилейный год, поменьше было и шоу, потому что побольше серьезных людей на сцене и среди не менее десяти тысяч поклонников — поклонников все-таки Шукшина, а не Панкратова-Черного и ему подобных, хотя и Панкратов-Черный был. Если и дальше так — вернут Пикет Василию Макаровичу и, может быть, отставят шоу. Иной раз и губернаторского места не жалко, чтобы смехачи ушли со сцены.

Трижды ездил за ягодой. Год у нас нынче обильный на ягоду. За 150 км по широкой дороге пробирались за жимолостью — два дня полоскал дождь и не подпустил к ней. Потом поехал за 300 км в Качуг за голубицей, опять дождь, но в перерывах с ведро хорошее взял. Через два дня за 500 с лишним километров еду в Саяны за черникой. Этими плодами больше утешается даже душа моя, а не токмо живот.

У Шукшина были еще Ганичев, Личутин, Сегень19. Очень хороший провел день в Смоленском у Анатолия Соболева20. И музей небольшой есть, и надгробный памятник, и встречи были в клубе, с полным залом, и почтение, какое-то очень теплое, чувствовалось к своем земляку. И все искренне, непоказно, не допустив даже малейшей фальши.

Трудно великим остаться в чистоте, всяк норовит свинью подложить, и вот такого размера и души писатели, как Анатолий Соболев, достойные в жизни и смерти, так легко и чисто отзываются в сердце. Тут тайна глубже. Тут превосходство таланта души над талантом ума.

 

В. Распутин — В. Курбатову

8 августа 2005, Иркутск

Я бы и дальше молчал, потому что по лености своей давно обрек себя на молчание, да дали мне прочитать твою переписку с Борщаговским21. И она заставила меня нарушить обет молчания (но не косноязычия). Знал я тебя, казалось, хорошо, но оказалось, что глубин твоих не знал и в десятой доле, и удивительно, что обнаружились они мною опять в жанре вроде бы второстепенном. Но не для тебя, ибо ты и здесь отнесся к этому жанру очень серьезно и точил свой ум с удовольствием, воспользовавшись тем, что собеседник тебе попался серьезный.

Много раз я убеждался, что ничего случайного в жизни и встречах людей друг с другом не бывает и что ведомы мы зрячей судьбой. Нарочно ища такого собеседника с другого, в сущности, берега, меж которыми переправа то есть, то нет, — ни за что не найдешь. А тут он был сознательно показан и подведен, вас заставили расположиться друг к другу, сдружиться с единственной целью — чтобы сказать то, что было сказано. И мне показалось, что Александр Михайлович даже откровеннее и напористей, чем ты, потому что он чувствует себя хозяином и ни одну пядь занятой территории сдавать не собирается. Он и в глубокой старости не потерял уверенности в себе и своих сородичах и наступает даже там, где нет никакого сопротивления и где опасность выдумывается его либеральной стороной, чтобы воспользоваться ситуацией и снова и снова продвинуться вперед.

Он умен, очень умен, как-то плотно и монолитно умен, не теряя с годами прочности ума. Широк и в советское время справедлив (старается быть справедливым) и к своим, и к нашим. Не признает этого разделения на «своих» и «не своих», но только до определенного времени, до определенного начала событий, а потом пишет «обвиняется кровь», хотя эти обвинения были или дурными (в «перестройку»), или справедливыми (в послереволюционные годы), у Солженицына, которого не обвинишь в антисемитизме, что показано хорошо. Я у Борщаговского, кажется, ничего не читал, но после вашей переписки захотелось прочитать и «Обвиняется кровь», и книгу о Бабушкине: неужели он и его оправдывает? Вообще, признание нас — Абрамова, Астафьева, меня — вызвано у Борщаговского, во-первых, художественностью наших книг (и этого у него не отнимешь), а во-вторых, их способностью влиять на общество так, что вольно или невольно помогало расшатывать механизм власти. Я говорю о наших книгах 70-х — до середины 80-х годов. Хотя ты и не признаешь художественности у Абрамова, но тут я согласен с Борщаговским. Он, может быть, и сам не осознавал разрушительного действия наших книг, да нет, осознавал, конечно, но было это у него по справедливости на втором месте. Но затем, когда пошли «Дети Арбата», книги Эйдельмана22 и др. своих по крови, книги, которые он поднимает на последнюю высоту литературы, вкус почему-то решительно изменяет ему и справедливости как не бывало.

Он воистину столп либерализма и общечеловеческих ценностей, не в шутку называет себя космополитом. Знает прекрасно, до поры не говорит, что общечеловеческие-то ценности — это ценности его народа, а для нас они смертельны. Читая, я всякий раз почти безошибочно после твоего письма мог угадать, где он тебя станет поправлять. Ни в чем, что зацепило его позицию, он не согласится, все расставит по своим местам. Делает это умно, без нажима, но не пропустит.

Книга эта будет очень нужна, Валентин, не сомневайся. Конечно, читателей она много не соберет, но какая книга теперь, кроме бесстыжих и развлекательных, собирает читателя? Но сказано в ней много, и диалог напряженный, точно вы заранее сговорились, что письма ваши, как главы, пойдут потом в книгу, и мастерски следили, чтобы нигде не провисло. Я проглотил всю рукопись за четыре или пять приемов, а для меня с моими глазами это действительно «проглотил», не в силах оторваться до трех-четырех ночи. Лично меня нигде не задело, думаю, что редактура твоя была, а если бы и задело, возмущаться бы не стал, ты режешь правду-матку в отношении тех, кого любишь, но свое тоже не отдаешь, заставляя, к примеру, забыть своего оппонента (правда, ему тогда уже было, кажется, за 80), что он говорил накануне, и соглашаться с тобой (отзывы Борщаговского о романе «Прокляты и убиты» — пример тому). Только к концу, когда пошли 80-е годы, я, правда, несколько утомился, но ведь и какие события пришлись на эти годы — стыд вспомнить!

Что не принял? Да почти все принял, кроме мелочей. Думаю, что не нужен натурализм о Гейченко в его последние годы (стр. 178), это уже как снимающая все, что было, кинокамера. Задело, что загодя ты заталкиваешь Астафьева в Букеровскую премию и ищешь там справедливости (стр. 183). Но это уж на твой вкус и твой ум, советовать ничего не буду.

Но если бы пришлось что-то советовать Борщаговскому, выразил бы недоумение, зачем так много и восторженно о своем любимом зяте. Герман — режиссер, по-видимому, действительно талантливый, но при родстве-то мера нужна прежде всего.

Ну, все, больше ничего не говорю, ибо и сказать-то точно не умею, кроме благодарности вам обоим за это могучее летописание.

Хандра моя нынче как никогда была тяжелой и затянулась, не выбрался из нее окончательно и теперь. А может быть, уже и не выберусь. Съездил в Аталанку, в прошлом году наконец-то добился, чтобы строили там школу. Теперь строят, армяне и корейцы, а земляки мои воруют безбожно все, что доставляется для школы, и куражатся, что школа им не нужна. Ой, тяжело на это смотреть! Но смотреть надо, скоро поеду опять. Подожду встречи с Агнессой Федоровной23 и Михаилом Петровичем и поеду. А в Ясную Поляну, вероятно, не соберусь, и не потому, что нет времени, а боюсь уже являть себя. Позвонил недавно Василию Ивановичу [Белову] в Вологду, а Ольга Сергеевна24 говорит, что ему надо минут десять, чтобы подняться и подойти к телефону, что совсем слаб. Нет, деревенское наше происхождение для нынешнего времени прочности не дает, а, скорей, напротив, раньше обессиливает. Не та атмосфера.

До Нового года, надеюсь, увидимся. В Москве не обходи, ты там собирался быть в начале ноября.

P. S. Да, захотелось после вашей переписки прочитать не только «Обвиняется кровь», но и твоего Пришвина. Книжечку уже отыскал и положил поближе. В свое время я ее, конечно, читал, но теперь мало что осталось в памяти. «Но это память, память виновата» — почти песенка.

 

В. Курбатов — В. Распутину

8 ноября 2009, Псков

Значит, на зимние квартиры? Ну вот и хорошо. Народ все обсуждает твою беседу с президентом о «толстых» журналах и все спрашивает у меня: только ли ты имел в виду помощь «Новому миру», «Знамени» и «Октябрю»? Или на что-то может рассчитывать и, например, «Литературная учеба», которая сейчас меняется в хорошую сторону и тоже считает себя вполне «толстым» журналом. А я, грешный, отчего-то думаю, что журналы умирают естественной смертью, как умирает породившее их государство. И никто их подписывать не кинется, а ведь они держались именно подпиской, а не тем, что их поддерживало государство. Оно-то как раз хотело, чтобы они заткнулись и не мешали начальству по своей воле пожить — строить на Байкале комбинаты, поворачивать реки.

Сегодня журналы могут решительно восстать против Богучанской ГЭС, а она вон «слушает, да ест». Как и во всех иных областях. Беда, что писатель «разжалован» из народных авторитетов. Много ли их сейчас в Думе и слышен ли их голос, как и в Общественной палате? А эти встречи, где тебя уравнивают с Т. Толстой и Д. Быковым, — это ведь царская забава, то, что в доброе советское время звалось простой «показухой». Другое дело, что нам все рано ничего не остается делать, как только кричать до последнего, иначе — мы уже не будем мы.

Меня все чаще захлестывает отчаяние и сознание бессилия. Какой-то общей напрасности жизни — что и зачем делал и зачем жил? Хорошо было К. Симонову — «трое суток шагать, трое суток не спать ради нескольких строчек в газете», когда он знал, что эти строчки были прямым делом в общем труде. А мы сегодня? Государство висит как паук на осенней паутине и летит, куда его несет ветер и чужие расчеты, а мы внизу под ним кричим пустое «нет», потому что они там давно не связаны с нами ни единой общей нитью.

Писатель пописывает, читатель почитывает — вот и все наше служение, несмотря на все наши звания, Палаты и Советы.

 

В. Распутин — В. Курбатову

16 декабря 2009, Москва

Вчера мы со Светланой вернулись из санатория в Егнышевке, это в Тульской губернии, на берегу Оки, в бывших владениях Голенищевых-Пушкиных (очевидно, Бобрищевых-Пушкиных. — Ред.). Санаторий инвалидный, тебя туда могли взять только как сопровождающее лицо. Я тоже был сопровождающим лицом своей жены, хотя и полноправный инвалид. Но так почему-то лучше, а почему — не разобрался. Жили как у Христа за пазухой, кормили вкусно и обильно, народ мирный, даже жизнерадостный, поет песни, танцует, побрякивая костылями; кино, как я убедился, только старое, новое не признают. Литературой интересуются мало, хотя библиотека хорошая, но газет не держит, ни правых, ни левых. Почти две недели я оставался неузнаваемым, потом, правда, был разоблачен, но, слава богу, без особого интереса.

Теперь опять Москва и твое письмо, ждавшее меня почти месяц.

Ты справедливо отчитал меня за участие во встрече писателей с Путиным. Я до самого последнего момента и не знал, кто из нашего брата там будет. Дважды звонили в Иркутск, сначала я отказался, затем стали настаивать — и согласился. Кто еще будет на этой встрече из нашего брата — не могли сказать. И когда расселись, никого, кроме Юрия Полякова и Андрея Битова, я не в состоянии был узнать, да и Андрея Битова не видел лет пятнадцать. Что делать? — вляпался, пришлось терпеть.

Но я не могу согласиться с тобой, что незачем было хлопотать о «толстых» журналах. Да, они умирают естественно, потому что умирает государство, но ведь они умирают не только у нас, а во всем мире. А поскольку мы с тобой тоже участвовали в жизни литературы, нам ничего не остается, как участвовать (недолго и осталось) в сохранении ее приличия, хотя бы мало-мальского. Ты это постоянно и делаешь, я-то уже не гожусь, хотя время от времени даже в бессилии делаю попытки.

«Толстым» журналам Путин пообещал библиотечную поддержку. А библиотеки сами должны решать, какие журналы они выбирают. Можно не сомневаться, что «музыка» эта, если она даже «заиграет», будет звучать недолго. Но ведь хочется, хочется, чтобы пожили еще и «Москва», и «Наш современник», и «Лит. учеба», и «Сибирь»… Конечно, все идет к одному концу, но, как говорится, на миру и смерть красна.

Да это и не главное было на той встрече, Литература писателей интересовала куда меньше, чем свое бытие, и очень скоро они дружно свернули на свое Переделкино, на то, что оно запущено, что одним позволяют приватизацию, а другим нет, что там, кроме писателей, селится неизвестно кто. А то, что вся Россия запущена и в ней селится неизвестно кто, — об этом и речи не было. И вмешаться всерьез было невозможно, я свой голос использовал первым, а потом раза два пробовал вмешаться, но тут же прерывали, в том числе и сам хозяин.

Нет, туда я больше не ходок. Защитник из меня совсем никудышный, и чем дальне (так. — Ред.), тем больше. Вспомнил, как наградил тебя 72-летним юбилеем. Не потому, что юмор такой, а потому, что голова такая.

Решили мы возвращаться в Иркутск. Не помню, может быть, я и писал тебе об этом. Но в нынешнем сезоне переселение не удастся. Светлане после Нового года, вероятно, придется возвращаться в больницу, в марте, если все обойдется благополучно, хотим в Иркутск, а уж в следующем году намерены собирать вещички. Готовиться к смерти и умирать надо на Родине. А здесь до того — хорошо бы побывать на могиле Саввы. Без него пустоты в Москве стало еще больше. Какая-то кричащая, никак не умолкающая пустота.

И я тут теперь соучастник ее.

Прости меня и не огорчайся моим беспутствием. Что делать! — от этого уже не выздороветь.

P. S. Да оно и в Иркутске без Гены25 теперь пусто. Слишком дорого заплатили мы за свое путешествие. Как вспомню — сердце обрывается. И почему-то кажется, что история — трагедия на Саяно-Шушенской тоже связана с нашей поездкой, как напоминание о том, что громадье таких строек оборачивается громадьем трагедий.

 

В. Курбатов — В. Распутину

11 ноября 2010, Псков

Твое срочное отправление первого класса домчалось до меня за две недели. Пуля, а не послание — вжик — и у меня!

Нечего и говорить, что оно меня мало обрадовало. Сил становится все меньше, но удержаться все равно надо. Мир упорно сталкивает нас в помойное ведро. Мы мешаем ему потерять себя окончательно в вихре удовольствий и в окончательном изгнании из словаря слова «обязательство». Права! Права! Права! — вот молитва и припев. Но давай мы еще попутаемся под ногами, еще помешаем их окончательному торжеству. Хотя бы «Сиянием» и «Вечерами». Я вдруг подумал, что в следующий раз (вон как я далеко загадываю назло им) хорошо бы в «Вечера» вводить одного молодого из тех, кто тоже еще не сдался. Я бы взял Захара Прилепина. Его растлевают на глазах, но там в середочке живет еще деревенский паренек с остаточком чистого сердца. И глядишь, мы бы его в этой середочке и удержали и отняли у тех.

Следующие «Вечера» как будто сдвинулись. Все рукописи после смерти Гены уже у Лены с Наташей. Хотя Лена и печалится, что склад еще полон прежними книгами, что не тронут весь второй тираж астафьевского «Нет мне ответа», есть еще книги участников «Вечеров». Собирается съездить на «Нон-фикшен» в надежде что-то продать там — нам дает уголок «Литературная учеба». Были бы силы, может, и мы с тобой выбрались бы на денек помочь ей, послушать, как «наглядные пособия».

С моими письмами решай сам, Валентин. Часть их ты вернул. Они у меня. Я всю переписку с Астафьевым отдал в Чусовой, другие письма в нашем архиве, где они вовек никому не понадобятся. Дневники отдал в Пушкинский заповедник. Эти по доброте даже купили их, хотя тоже знают, что им истлеть без применения. Если берет библиотека — отдай! Я бы добавил и те, что ты вернул мне, — привез бы, когда поеду на толстовское столетие. Они ведь не для меня нужны, а для твоих исследований, которые, Бог даст, еще какое-то время поинтересуются нашим братом…

 

В. Распутин — В. Курбатову

6 января 2012, Москва

И еще раз с Новым годом и Рождеством Христовым! Дай-то Господь нам пищи духовной и телесной! А в храм сегодня не удастся пойти — уже который день бьет кашель, и унять никак не могу.

А пишу вот по какому случаю.

Я у Прилепина ничего, кроме его большой и очень мне понравившейся книги о Леонове, не читал. Все как-то руки не доходили. А тут кто-то занес в наш дом один из последних его романов под названием «Черная обезьяна». И это оказался совсем другой Прилепин. Талант никуда не деть, он есть, но он как бы лишь сверху талант, чтобы слегка узнавался автор, а все остальное какая-то нарочитая небрежность и кувыркачево. Но автор-то тот же самый! И как это ему удается свой талант, свой язык, свое нутро чуть ли не полностью изменять? Ничего не понимаю. И во имя чего? Чтобы даже и близко не быть рядом с писателями теперь уже миновавшей эпохи! Чтобы категорически не походить на них!

Я бросился писать тебе, Валентин, вовсе не для того, чтобы сказать: Прилепин нам в Иркутске не подходит. Я теперь знаю у него всего две работы, а они, теперешние, чуть ли не каждую неделю пишут по роману. Вот тут, очевидно, и потребуется отбор, особенно для той работы, которая будет печататься в Иркутске.

А может, он даже не в двух, может, он даже в десяти ипостасях, в каждой талантлив, как дьявол. Да-а, не позавидуешь тебе, Валентин! И как же все-таки вовремя я сбежал из литературы. То ли еще будет.

 

В. Курбатов — В. Распутину

6 ноября 2014, Псков

Жду со дня на день Стрельцова со Ступиным. Хотят опять манить меня на Литературные вечера, хотя уже определены и ведущий, и выступающие. Чувствую себя глупо. Что я там буду делать? Только мешать Водолазкину? Или сидеть «балластом»? Разве попробую переиздать «Подорожник» с новыми именами и в эти же дни представить его в библиотеке имени Гены. А имен-то особенно новых в «Подорожник» и не прибавишь. Время обмелело, и с ним обмелели и записи в «Подорожнике» — глубокое дыхание ушло, как ушло оно из жизни и литературы.

Живу старыми запасами — в Пскове переиздал «Крест бесконечный», а издам «Подорожник» — и окажусь в чистом поле… Надо будет писать что-то новое, а ни в уме, ни в сердце этого нового нет. Или оно такое новое, что старым умом его не возьмешь. Нет-нет, еще храбрюсь и обманываю себя и других, что сегодняшняя реальность есть действительно реальность, новая земля, которую можно написать, освоить, сделать почвой. И тем вернуть, выстроить систему устойчивых координат, чтобы опять «звездное небо над головой и нравственный закон во мне», но хватает порыва только на декларацию, а как доходит до конкретного «освоения», так мысль мнется, чувство молчит, перо каменеет.

Звонил Костя Житов26, говорит, что тебя готовят к операции. Стану на молитву, чтобы все прошло хорошо, потому что от твоего здоровья зависит и мое — так уж сошлось, что я давно живу твоим сердцем и твоими глазами. Вижу, конечно, меньше, но стараюсь глядеть в ту же сторону и держать слово в возможной чистоте.

Как Виктор-то Петрович однажды прокричал из Овсянки Габриэлю Маркесу, вздумавшему умирать: «Маркес, живи!» — и Маркес тогда воскрес и даже пережил Виктора Петровича. Что значит искренняя любовь и искреннее слово. А с тобой-то и вовсе каждое русское сердце, каждая тобой рожденная душа. Кто уж однажды в свой час прочитал и «Живи и помни», и «Прощание», и «В ту же землю» — тот уж навсегда с тобой и в молитве за тебя.

 

 

* Окончание. Начало см. «Сибирские огни», 2021, № 2.

 

1 Золотусский Игорь Петрович (р. 1930) — историк литературы, писатель.

2 Кураев Михаил Николаевич (р. 1939) — писатель, сценарист.

 

3 Нурпеисов Абдижамил Каримович (р. 1924) — казахский писатель и переводчик.

 

4 Голованов Василий Ярославович (р. 1960) — писатель, эссеист.

 

5 Павлов Олег Олегович (1970—2018) — писатель и очеркист.

 

6 Имеется в виду повесть-притча «Чайка по имени Джонатан Ливингстон».

 

7 Глушкова Татьяна Михайловна (1939—2001) — поэт и литературный критик.

 

8 Сапронов Геннадий Константинович (1952—2009) — журналист, писатель, основатель издательства «Издатель Сапронов».

 

9 Якушкина Елена Леонидовна (1914—1986) — переводчица и театральный деятель.

 

10 Астафьева-Корякина Мария Семеновна (1920—2011) — писательница, жена В. П. Астафьева.

 

11 Крутикова-Абрамова Людмила Владимировна (1920—1917) — филолог, критик, писатель. Жена и соавтор Ф. А. Абрамова.

 

12 Гусев Владимир Иванович (р. 1937) — литературовед, критик, прозаик.

 

13 Штокман Игорь Георгиевич (р. 1939) — российский литературовед, прозаик.

 

14 Шкловский Евгений Александрович (р. 1954) — критик, писатель.

 

15 Гаврилин Валерий Александрович (1939—1999) — композитор.

 

16 Шугаев Вячеслав Максимович (1938—1997) — писатель, журналист, сценарист.

 

17 Астафьева Полина Геннадьевна (р. 1983) — актриса, руководитель театральной студии, внучка В. П. Астафьева.

 

18 Астафьев Виктор Геннадьевич (р. 1976) — внук В. П. Астафьева.

 

19 Сегень Александр Юрьевич (р. 1959) — писатель, сценарист.

 

20 Соболев Анатолий Пантелеевич (1926—1986) — прозаик.

 

21 Борщаговский Александр Михайлович (1913—2006) — писатель, театровед, литературный критик.

 

22 Эйдельман Натан Яковлевич (1930—1989) — историк, писатель.

 

23 Гремицкая Агнесса Федоровна — литературный редактор.

 

24 Белова Ольга Сергеевна — жена В. И. Белова.

 

25 Речь идет о Г. К. Сапронове. В 2009 г. он организовал для писателей путешествие по Ангаре. Поездка мимо гибнущих земель и деревень произвела на всех тягостное впечатление. Через несколько дней Г. К. Сапронов умер от сердечного приступа.

 

26 Житов Константин Яковлевич — иркутский журналист, публицист.