Вы здесь

«Хочу быть дома во всей своей Родине, а не в одном углу…»

Из переписки Валентина Курбатова и Валентина Распутина
Файл: Иконка пакета 08_xbdvvsr.zip (37.09 КБ)

В. Распутин — В. Курбатову

07.08.1995, Иркутск

Твои письма пришли с перерывом дней в пять-шесть, но с тех пор минуло недели две, а может быть, и больше, как я получил последнее. Но тут уже вмешалась не одна моя лень, которой я предаюсь во всю ивановскую, а кое-что поинтереснее. Это кое-что — случившийся со мной удар, выбивший меня из памяти примерно на час. Нечто подобное со мной уже бывало, но слабей и короче, и, возвращаясь в память, я себя сразу находил, а тут еще потребовалось время, чтобы вспомнить, кто я и где я. Это произошло на даче, и хорошо, что сразу отыскались врачи. Поначалу решили, что это инсульт, из породы щадящих, но теперь пришли к выводу, что это, скорей всего, тромб мозгового сосуда. Позволено даже не ложиться в больницу. Но напугали жену, что необходимо находиться в состоянии покоя; я и сам люблю находиться в этом состоянии, однако с женой мы расходимся в понимании покоя, а потому покоя нет, начинаю бунтовать и рваться за ягодой. Но беда в том, что мы слишком долго прожили вместе, и все мои хитрости, даже приготовления к ним, она знает назубок.

Летом не работал. Я это и предвидел и не особенно огорчаюсь. Поэтому ничего нового к книжке больше, вероятно, не добавлю. Издательство молчит, а я в Иркутск не взял ни фамилии редактора, ни его телефона. Что молчит — может быть в порядке вещей, поскольку договаривались мы возобновить отношения в октябре. Но сейчас все ненадежно. Мне не хотелось бы, чтобы ты делал напрасную работу. Я, кажется, давал тебе телефон редактора — может быть, при удобном случае позвонишь? Я даже не помню в точности (тоже говорил тебе), что они собираются брать. «Живи и помни» — да, рассказы — да… и, кажется, «Пожар». Память свою я давно пустил по ветру, а тут и последнюю, видимо, вытряхнуло. Пусть тебя не гнетет это предисловие, говори, что считаешь нужным по поводу последних рассказов, а остальное у тебя есть. Если я даже скажу тебе, что будет и будет ли, в начале сентября, когда я собираюсь съездить в Москву, ты успеешь, можно ведь потянуть и до ноября.

А рассказы… в дополнение к прошлогодней подборке в «Москве» («В одном сибирском городе», «Сеня едет» и «Россия молодая») два рассказа в 7-м номере «Москвы» и тот, который ты читал в 8-м «Нашего современника». Один рассказ из последних в «Москве» тебе, наверняка, «не придется». Так и аттестуй его. Я доверился в нем тому, куда меня повело, а написав, не стал прятать. Я почти никогда ничего не писал по «воле», все по «безволью», а оно тоже сдает.

Никак не могу согласиться с тобой в полном оправдании В. П.1, что бы он ни говорил и ни делал, широтой его могучего таланта и полнотой жизни. Мне кажется, что ты невольно поддался «задаче» — и выполнил ее, находя необходимые доказательства. Доказать можно все, что угодно, когда задаешься такой целью. Ни зла, ни обиды у меня на Астафьева нет, и я искренне надеюсь, что если поживем еще, то и сойдемся, и сдружимся. Но делать это придется заново, потому что того В. П., которого я знал, у которого немало взял и который как человек и как талант был целен и здоров, — того Астафьева уже нет. «Не сотвори себе кумира» — вот о какой заповеди он запамятовал. После Толстого, на которого ты ссылаешься как на авторитет, не оглядывавшийся на так называемое общественное мнение, это не кажется тебе столь большим грехом… А вред? Если он прав в своей «органической правде», то ведь правы и черниченки, и нуйкины, и окуджавы, ибо он сознательно рядом с ними встал, рассылая проклятия и требуя расправы. До того и Толстой не доходил. Толстой в своре не участвовал, он поставил себя земным богом и устанавливал законы самовластно. В. П. полагает, что талантом все оправдается и талант из любого кривого положения его выведет и выпрямит, что он не может быть неправ, ибо достиг положения, когда и неправда превращается в правду, если смотреть на нее из вечности. Если [из] последней вечности-то смотреть, то и государство, действительно, только зло, и Россия избилась и никому больше не нужна. Но до вечности-то еще дотянуть надо. Как бы ты отнесся к священнику, который проповедует в храме, что Бога нет? В. П. сейчас со своей кафедры делает то же самое: обязанный от зла спасать, он не оставляет своему читателю никакой надежды. Ты смотришь на его роман с высоты вечности, а те, кто подхватили его и представили к долларовой оплате, ценят совсем по-иному — как орудие, стреляющее по своим. И не ты ли, бросаясь защищать истязаемое пропагандистской сворой тело, говорил, что отказываться от своей истории, какой бы они ни была, смерти подобно… В. П., живший и участвующий в ней, отвергает ее с матом.

Всю жизнь, ты пишешь, осматривался, не договаривал — теперь требуется выговориться. Да уж так ли оглядывался и осторожничал? Кажется мне, что мы и тут поддаемся внушению. Да в тех условиях творилось больше и значительней — потому что чуяли, искали и внимали, фигура умолчания перед читателем таяла, как снежная баба. Не сказал ли тот же В. П. о войне в «Пастухе и пастушке» безжалостней и четче, чем в романе? Но — не истязая героя и читателя. Не говорили ли многие из нас в те «сумерки просвещения» полезней и одухотворенней, чем теперь, когда свет бьет со всех сторон, все известно и все понятно?! Да от этого ярко бьющего света ничего не видно и еще меньше понятно, хочется в укрытие, в тень, в Запрет. Не я говорю — великие говорили, а действительность подтверждает, что на свободном-то полностью выпасе искусство и отравляется. А сострадание превращается в один из пунктов распорядка дня.

В. П. решил, что ему все можно, и ты потворствуешь: ему с его талантом, поднимающимся в необжитые высоты, действительно, все можно. Но если можно великим, если им это прощается и превращается в знаки величия, если это к тому же щедро оплачивается, то почему нельзя невеликим? Одним можно по величию таланта, другим по малости. А ответственность — штука, которой распоряжается одна лишь вечность, ну и гуляй трын-трава по некогда великой русской литературе, величие которой нынче приобретает другой нравственный знак.

Это-то как раз и есть идти по течению, а не против, как ты говоришь. Потому что то направление, к которому примкнул вольно или невольно Астафьев, победит. И не столь большие для этого теперь потребуются сроки. Монархист Пушкин, кликуша Гоголь, реакционер Достоевский — уж если они были смяты и прокляты, что говорить о нынешних тормозилках! Недолог их испуганный ропот!

Заканчиваю, Валентин. Надеюсь, не обидел ни тебя, ни Астафьева. В. П. я продолжаю любить, но с болью. А с тобой, чует мое сердце, нам еще предстоит поспорить о размерах правды.

 

В. Курбатов В. Распутину

19 марта 1996, Псков

Ну, каково дома, Валентин? Помогают ли стены закончить новые рассказы? Работается ли? Я чего-то вылетел из ритма и никак не соберусь. И потом меня все несет втягиваться то в один конфликт, то в другой. Теперь особенно в дела Пушкинского заповедника, где все вверх дном, где все разорвано в клочья, потому что слишком много держалось на Гейченко2, а тут и он помер, и матушка-система, которая еще могла по инерции поддержать порядок, пока оглядится новый директор. А теперь времени ни у кого нет и никто не хочет терпеть друг друга ни одной минуты, требуя, чтобы другой немедленно думал так же, как он, иначе на него разом слагается бумага в министерство, администрацию, президенту, патриарху.

И временами видно, как каждая сторона тоскует по своей «чрезвычайке»: расстрелять бы подлеца-противника — и никаких забот, а тут воюй, доказывай, терпи. Я получаю по шее отовсюду и всякий раз даю себе слово отступиться и заниматься «своим делом», но уж, глядишь, опять пишу письма. Звоню, еду, чтобы опять получить по морде там и тут. Всё то же. Лета жду — уеду в деревню, спрячусь и примусь думать о высоком и вечном. Слава богу, скоро картошку можно готовить для посадки, земельку копать, а там, глядишь, и сенокос поспеет, и уж вот там-то меня никто в городе не найдет.

Разве вот в Красноярске свидимся. Виктор Петрович придумывает какой-то библиотечно-писательский семинар в Овсянке, клянчит деньги и собирается позвать тебя и Белова3, и меня, грешного. И за его бодростью и размышлениями о книжном деле России я слышу тоску навоевавшегося сердца, которое ищет опоры в некогда родных сердцах. Хорошо, если бы это так и было понято и принято и тобой, и Василием Ивановичем. Потом разойтись будет не поздно, но упустить возможность собраться, как встарь, никак нельзя.

Он когда-то сам первый протестовал, когда я говорил о вашей неразлучности, а вот повоевал-повоевал и понял, что все вы друг другу написаны на роду и никуда деться друг от друга не можете, потому что в народном сердце теперь навсегда втроем прописаны.

Впрочем, найдет ли еще деньги-то — президентские выборы съедят все, что возможно и невозможно. Больно уж много кандидатов — на всех не напасешься.

Увидишь Валю Сидоренко4, кланяйся. И Мише Трофимову5 — тоже… Я очень люблю того и другого, несмотря на глубину своего вероучительного падения. Авось когда-нибудь они меня и простят, догадавшись, что за Христа можно не только оторвать голову ближнему, но и любить этого ближнего, даже не соглашаясь с ним в политических взглядах.

Обнимаю тебя и теперь уж в Москве жду. Таково непостоянство характера — из Москвы гоню тебя в Сибирь, а уедешь — жду не дождусь возвращения.

 

В. Распутин — В. Курбатову

15.04.1996, Иркутск

Cобрался вчера, в Велик день, написать тебе, но такая грусть-тоска нашла да полезла в письмо, что пришлось его оставить. И поехал на коллективную Пасху, которую каждый год собирает наш Владыка, но и там было невесело. А между тем получил от тебя второе письмо, и если не ответить теперь, то уже и не отвечу, как не однажды случалось.

Все меньше я удивляюсь «великосидению» или даже «великолежанию» Савелия6 — до того не хочется ни выходить, ни делать. Так бы лежал и лежал. Читать есть что, а размышлять не хочется. Притом лучше лежать в Иркутске, а не в Москве — там неуютно. Да вот беда: надо охлопатываться пропитанием, а потому суетливой жизни пока не избежать.

Из Москвы я улетел на день раньше, и воспользоваться бесплатным военным самолетом, как собирался, не пришлось. Скончалась мать, было не до бесплатного. Десять дней провел в Братске, затем вернулся в Иркутск и в изнеможении лег в больницу. И только накануне Пасхи выписали, так что «родные стены» оказались в этот раз неласковыми. До того накололи меня, что жду не дождусь, когда мне станет лучше, а потом хорошо.

В больнице в вечерние часы можно было даже что-нибудь и черкать карандашиком, но не черкалось. Смерть матери, хотя мы ее ждали, произвела впечатление. Двадцать с лишним лет назад, когда похоронили отца, смерть его воспринималась острее, но то, что острее, и сходит быстрее. Здесь же словно в меня, в старшего, передана была очередность околевания, и я явственно почувствовал, что она во мне, потребуется, вероятно, время, чтобы приспособиться к этой тяжести. Боли нет, а именно вошедшая властно и по-хозяйски тяжесть. Двигаться тяжело, говорить — тоже. Надеюсь на дачу, там должен потихоньку размяться.

Книги Юры Селивёрстова7 я не взял. Торопился, успел лишь позвонить Кате и извиниться.

Теперь о возможной акции примирения, которая могла бы произойти в Овсянке и которая, конечно, не могла обойтись без твоего влияния на В. П. и неоднократного, вероятно, напоминания. Ох, боюсь я, Валентин, как бы из этого не вышло противоположное. Белов, я думаю, и не поедет: провода-то ведь оголены с той и другой сторон, и соприкосновение накануне ли выборов или сразу после выборов опасно. В. П. не удержится, чтобы не отвесить свой обычный «поклон» коммунякам, которые виноваты во всем, но особенно виноваты в том, что произошло после 91-го года, а Белов не удержится возражать. Я более покладистый человек, но не удержусь и я. Хотя встреча и Овсянная, но по цели она будет похожа на Римскую. А та никого не примирила, кроме В. П. с Баклановым, несмотря на совместную декларацию. А в окружении вызвала обозление, вспомни статью Т. Годуновой, и не только ее. По сути ты прав, но то, что должно произойти, пусть происходит естественно (и уже происходит), всякая публичность здесь может быть только вредна.

Все, в конце концов, можно и отбросить, и забыть, и есть, сказанное тобою, во имя чего что должно сделать, — но «…не утерпит» один, затем другой…

Вале Сидоренко я твои слова передал. А от себя попенял за дерзость молчания. Она ответила благоволящим тоном: «Я ему напишу». Вот уж в ком гордыни-то! Устраивает, предположим, какое-нибудь «событие» (епархиальное), колотится изо всех сил, а сама на него не идет. Чтобы замечено было не присутствие, а отсутствие, чтобы спрашивали друг друга: «А что с Валей, где Валя?», а потом названивали ей, но дело она возле нашего Владыки делает хорошее и хорошо. Написала хорошую повесть; если не разругаемся до моего отъезда, то привезу для «Москвы» или «НС».

У меня лежит восемь (одну оставлю) твоих книжек. Или отправлю почтой, или привезу. В Москве буду к середине мая. Собираюсь там дожить до выборов, проголосовать за коммуняку и, если не произойдет ничего чрезвычайного, тогда уж и вернуться. Подгадал бы к тому времени военный самолет!

 

В. Курбатов — В. Распутину

25 апреля 1996, Псков

Я и сам понимаю всю сложность возможной овсянской встречи, но и знаю, что не делать такой попытки — значит потакать злу. Кажется, они переносят встречу на август, чтобы мерзость выборов могла отодвинуться. А что выборы — мерзость (при всех исходах), видно уже сейчас по взаимному количеству грязи. В победе Зюганова я почти не сомневаюсь именно потому, что ненависть к нему выходит за все пределы. Бесплатные цветные газетки, рисующие его чудовищем, сделают свое дело. Во всяком случае, сделают его в провинции, как ни пугают старух, что он закроет церкви, и как сами попы уже ни подсюсюкивают властям в этой лжи.

Ну это — бог с ним. А вот что ты зиму пролежал — это горе и горе. Хорошо хоть бы с пользой. Поправился бы хоть как следует и на год-другой позабыл про больницы. Жалко, что лето опять будешь в Москве. В деревне оно как-то здоровее. Правда, в твоей деревне от политики не спрячешься — народ вокруг дошлый. Да, впрочем, теперь, кажется, и ни в какой деревне не спрячешься. Если уж даже в монастыре не укроешься. Я был на страстной неделе и в Пасху в Печорах — только поворачивайся, все про выборы норовят спросить. Хорошо хоть служб не отменяют, и там успеваешь прийти в себя.

Очень понимаю и то, что ты пишешь о маме. Сам я каждое утро радуюсь, что она рядом, дивлюсь ее юмору и свету — при ее-то жизни, радуюсь таланту, который в каждом движении, в том, что она вяжет, в том, как смотрит кино, как вспоминает, как говорит о своих подружках. («А у тово дому чуть не все девки мово — 13-го году, все из одной деревни. Все толстые и зовут Тонями».) Как складывает стихи про комара, которого убила ночью… И боюсь заглядывать в будущее, торопясь наглядеться и нарадоваться. И в тысячный раз думаю, что жить надо одним домом и на своей земле, а то дед у меня лежит в одном углу России, отец — в другом, брат — на Украине, так что и на могилу не съездишь. Я уж не говорю о дядьях, тетках, двоюродных братьях. Ни роду, ни племени. От этого больше всего Россия и болеет, а не от дурных политиков и идей. Вернее, идеи и политики до этого довели, а теперь и не знают, как собрать. А уж чего собирать — прав ты: давно не народ, а одно население.

 

В. Курбатов — В. Распутину

3 января 1997, Псков

Спасибо за спокойное и твердое письмо. Видно, мы по-настоящему друг с другом и не говорили. Не о чем нам с тобой спорить — мы до звука согласны в целях и разве методы видим разные. Да и люди вокруг разные, и каждый из них по-своему красит «нашу» идею, и тут надо просто на полчаса дольше поговорить, чтобы эти оттенки перестали мешать. Мы вон с Сёмочкиным8 иногда в письмах начинаем бог знает в чем друг друга подозревать, а съедемся — начнем пушить друг друга и вдруг на полуслове с удивлением увидим, что пора обниматься.

Что это помрачение общей подозрительности и расхлябанность слов, потерявших ось, привели к несогласию-то. А повернешь слово как следует, вернешь ему настоящий смысл, и тут и видно, что сердце бьется одно. И я ведь, когда кричу о том, что не наше дело по президиумам сидеть, не к «середине» зову — это уж надо или машиной быть, или совершенно равнодушным человеком, чтобы в таком месте устроиться. Я только хочу, чтобы истину не «обуживали» до партийных границ. Она непременно окажется шире, и, сделав ее слишком «нашей», ты начинаешь увечить ее, а заодно и себя, и не заметишь, как сделаешься невольником этой узости, когда тебе уже «товарищи по партии» в сторону и шагу не дадут ступить, сочтя всякий такой шаг предательством. А дело-то не в нас, сужая истину, мы страшно вредим и без того уже потерявшей голову Родине. Они ведь нас как раз в эту узость и загоняют, провоцируют, постепенно расширяя свое поле и вытаптывая на нем все живое и родное, что мы могли бы спасти, когда бы не страшились быть шире, потому что чего же страшиться, когда это наша земля и наше всё, что в ней и что надумано о ней. Когда это чувство «нашего» крепко, то можно и ошибаться, и делать неловкие шаги, но сбить человека все равно будет нельзя и передернуть его карту тоже, ибо он везде искренен. Вот только об одном этом я и твержу год за годом и одного этого и хочу — быть дома во всей своей Родине, а не в одном углу, куда меня медленно затолкают опытные софисты другой страны.

И у Астафьева не один редактор «Огонька» был, которому я как раз слова-то не дал на «круглом столе», а много добрых людей из Костромы, Перми, Челябинска, Красноярска, Иркутска (Г. Машкин9). И звал-то Виктор Петрович и тебя, и Василия Ивановича10, и Носова, и Лихачева, и Солженицына. Конечно, было, наверное, там не без расчета и не без честолюбия, но все опять же зависело бы от интонации разговора, от того, как и о чем заговорили бы собравшиеся. Хотя, конечно, теперь уже ясно, что ничего такие разговоры не дают, что непременно или на «разборку» съедут, или на «круглые места», но и это говорит не о времени только, но и о нашей усталости от неверия в побуждения друг друга, а в конце концов и о потере ответственности перед той же Родиной (прости, что я будто на риторику съезжаю — не риторика это), потому что, когда ответственность эта есть, куда угодно поедешь и с кем хочешь станешь говорить и дела не унизишь. А ведь то, что мы умудрились окончательно развести «лагеря» — это нам нигде не простится. Надо и о неприятии говорить не в «параллельных» изданиях, а принародно и лицом к лицу, веря, что искреннее слово будет и услышано искренне, и понято верно. Хотя и сам уж так устал, что начинаю тоже думать, что это романтизм. А не хотелось бы так думать, потому что это равносильно смерти.

Ну, на бумаге всего не скажешь — только измучаешься. Как у тебя расписание-то? Теперь в Москве будешь? — Авось я к началу февраля соберусь. Пока письмо доберется, уж и святки, поди, отойдут. С Крещением тебя! Пошли Бог крещенской чистоты и Святого Духа бедным русским водам.

 

В. Курбатов — В. Распутину

6 октября 1998, Псков

Жесткость твоего молчания говорит, что трещина между нами не затягивается и все мои доводы кажутся тебе слабовольно вредны, если не опасны для русской традиции. Но уж тут, видно, ничего не поделаешь — мы и в церкви, и в мире на многое глядим по-разному. Для меня это естественно и отрадно, потому что говорит о Господних путях в понимании родного и о живости этого родного, которое полно и непредсказуемо, как человек. Горько будет, если мы начнем оттенки и расхождения делать поводом к противостояниям между своими — тогда «эти ребята» перехлопают нас порознь, потому что возьмут числом и монолитностью. Загонять же болезнь внутрь — это для церкви растить в себе тайный протестантизм, а для культуры бесконечное деление на микроскопические фракции. К этому нас, по существу, и подталкивают, заставляя, если перевести в политику, Зюганова идти против Анпилова, Анпилова — против Союза офицеров и т. д. Тут мертвый может схватить живого и утащить в могилу. А надо жить, и жить дома, и ширить этот дом.

Впрочем, что я все одно и то же, о чем у нас с тобой переговорено все на десять ладов. Нечего говорить — мне больно до физической боли сердца, что ты отдаляешься, и это уже не заживет. И еще эта книга, невольно ставшая между нами. С какой бы радостью я ее писал, будь время, будь деньги для поездок в Иркутск, в Аталанку, в Братск, чтобы всех видеть, со всеми говорить, теребить политиков, читать переписку, заглядывать в архивы.

А без этого, что ж, на старом очерке творчества не выедешь.

Из «Детской литературы» не звонят, и я так и не знаю, вышла ли там твоя книжка и вышел ли Шукшин, которого я составлял следом, и сам не могу телефонов найти. Я уж и не знаю, где теперь ты, но думаю, что готовящийся в Москве Русский собор вызовет тебя. Вот и тут то же — Ганичев11 все обещает позвать меня, Поздняев12 твердит о необходимости диалога, а как доходит до дела — предпочитают не ослаблять рядов, хотя никакая это не монолитность, а именно утаивание трещины, оттого она только шире и шире, а движение мертвее, хотя бы внешне и обманывало единством, — собирать одних «своих» — это не значит что-то решать: это значит прятаться от существа проблемы и от половины своего (своего!) народа, потому что мерзавцы видны и так, и о них заботы нет.

 

В. Распутин — В. Курбатову

07.11.1998, Москва

Дорогой Валентин, наконец-то собрался написать тебе, воспользовавшись пролетарским праздником и тем, что телефон молчит. Этот телефон и следовавшие за ним действия за десять дней опустошил меня полностью. И если бы легче было в Иркутске! Там нельзя отказать, потому что все вокруг — друзья-приятели, здесь — потому что даю обещания, полагая, что через полгода уже ничего не может быть. Ан нет — жизнь все же кипит и пустоделья меньше не становится.

По последнему твоему письму, кроме того, что сказал по телефону, добавить почти нечего. Мы с тобой можем не соглашаться друг с другом, можем даже поругаться, хотя до сих пор этого, кажется, не было, но до разрыва дело, думаю, никогда не дойдет. К чему? Я знаю, что ты всегда искренен, слава богу, была возможность в этом убедиться, и ничего плохого замыслить не можешь. Ругай ты меня — ну и ладно, это будет не со зла, остерегай — это не может быть оскорбительным. Почти вся моя позиция — жизнь по большей части инстинктами, чувствами, я знаю, этого недостаточно, и, даже когда не соглашусь с тобой, то, что требуется, возьму. К тому же ты как критик, как человек художественного и одновременно аналитического ума, в лучшем положении, чем я: ваше перо уверенней, не изнашивается долго, поскольку питается сразу с двух сторон, и если ты скажешь в свое время, что сердечный хлад у меня достал и до пера, — я и тут не обижусь. Выслушивать такие вещи будет неприятно, но они неизбежны. А если и не скажешь — почувствую в молчании.

Поэтому я не мог обидеться на тебя и за то, что ты отказался от книжки. Я бы сам от нее с радостью отказался, и надеюсь, ты веришь, что я не лукавлю, но Иркутск заплатил за нее деньги, уже два года теребит меня за нее, и я оказался невольным заложником этой книги, которая ни мне не нужна, ни тем более кому-то еще. Н. С. Тендитник13 сейчас дописывает ее, я просил Н. С. об этой работе скрепя сердце, ибо администрация, мне кажется, уже начинала подозревать меня, не присвоил ли я ее деньги вместе с издателем. Не приведи Господь доживать до юбилеев — унижение за унижением.

О предыдущем письме. Я, Валентин, до того письма не знал, что Астафьев будет в Ясной Поляне, и от поездки туда я отказался не из-за Астафьева. Очень не хотелось никуда ехать, особенно в многолюдное собрание нашего брата-писателя, очень не хотелось ничего говорить. Да и сказать было нечего, как, чувствую заранее, нечего будет сказать о Пушкине. Тот и другой для меня — это громадное целое, могучее и духовное, и отколупывать от них крошки, тщиться эти крошки объяснить, обнаруживать и насиловать свою бедность! — тяжело это. Очень хорошо хоронили Г. В. Свиридова14 — в полном молчании, ни одной речи. А в колготне, в толпе ни Толстого, ни Пушкина не почувствовать. Сто лет назад после юбилея Пушкина Меньшиков написал блестящую «неюбилейную» статью, которая называлась «Клевета обожания». В будущие годы будет то же.

Что касается поездки в Овсянку — тяжело мне там было бы. Там как раз было бы что сказать, но не нужно было бы говорить. Нам с В. П. лучше оставаться врозь. Прочел я его 15-ый том и убедился в этом. Все между нами было бы неискренним и ненужным. В. П. дышит не извне, а изнутри себя.

Не писал я тебе долго по одной причине, по главной — по своему разгильдяйству. Ездил, кроме того, в деревню, ездил в Братск, сочинил рассказ и переписывал его раза четыре. Но уж коли сразу не вышло, не вышло и на четвертый. Дальше мучить не стал и поставил точку. Уже здесь, в Москве, кое-что поправил и хочу отдать Володе Толстому15, чтобы хоть отчасти оправдаться перед ним.

Ганичев говорит, что для толстовской премии Володя деньги достал (или достает). Я ему, Володе, еще не звонил. И не знаю, продолжает ли выходить «Ясная Поляна». Жду, что, быть может, позвонит сам. Был на днях Белов Василий Иванович, сказал, что тоже что-то передает для «Ясной Поляны». Заодно сообщил, что с Мишей Петровым16 поссорился, поскольку тот в своем журнале не признает (или плохо признает) православие. В. И. после операции, довольно тяжелой, которую я перенес раньше, и на многих сердит. В том числе и на себя, считает, что это большой грех. Мы с Володей Крупиным17 его успокаивали, но он не успокаивается.

 

В. Курбатов — В. Распутину

22.09.2000, Псков

Как твои глаза? Отмучился ли наконец с операциями?

Мы у Марии Семеновны и Виктора Петровича часто вспоминали тебя, и ты, верно, икал. Все было достойно и по-человечески. Два дня мы пожили с В. П. в Овсянке, и он дал мне прочитать три последних рассказа. Они все оказались светлы, как встарь, и это более всего обрадовало меня. Немножко, правда, присочиненные, но на это В. П.: «А где я тебе возьму реальное-то добро? Вот и сочиняю, чтобы самому ухватиться, потому что уж очень надоела чернуха чужая, а более всего своя» (дословно!). Я просил Л. И. Бородина18 связаться и, может, выпросить рассказы-то.

Потом съездил в Ясную Поляну, где на этот раз все было немного бестолково. Обычно-то солнце, первая осень, улица, лошади, беседы в саду многое спасают, а сейчас дождь загнал в тесноту крошечного зала (других на усадьбе нет), и все напряглось, стало учено и скрытно, досадно, потому что попробуй о Толстом внятно-то поговори, если тут и церковь, и «не убий»… Да и состав был случаен, как он случаен сегодня везде, потому что размываются границы прежних устойчивых понятий, вытачиваются исподволь. Одно мне было утешение — соседство Миши Петрова, который мне совершенно брат по сердцу, и так мы друг другом и загораживались. Да и Толстой все же всегда держит интонацию семьи и тем собирает нас в живое тело. В Красноярск второй раз не поеду. Сил нет. Да и веры в дело. А без этого ехать грех.

 

В. Курбатов — В. Распутину

19 июля 2001, Псков

Звоню в Москву — молчание. Звоню в Иркутск — молчание. А там, в Иркутске-то, беда за бедой. И как раз ведь в твоей избе на Ангаре, где дача-то, поди, в воде плавала. И выплыла ли? И где ты сам был в эту пору? И как сейчас — поправили, обжили? В городе-то летом ведь много не наживешь. Делами задавят.

А я тоже в деревне спрятался. Один молодой писатель псковский подарил дачку. Какие-то у них там несчастья творились, и они бросили ее семь лет назад. Вот и отдал. А там шесть соток и вполне крепкий домик. И вот я кулак и землевладелец. Сижу у открытого окна в сад, где старые голые яблони, как секвойи, упираются в небо, и листва только на самой вершине. Весенние морозы сбили цвет, и яблок не будет, но вершины и без них прекрасны.

Батистовые бабочки летают меж ситцевых лепестков картофельных цветов, слепни прошивают воздух, как пули. Им кто-то сказал, что насекомые, по мировой науке, в своей массе превышают массу всего остального животного мира, включая и рыб. Так что они чувствуют этот мир своим и садятся на тебя прямо и зло, мгновенно втыкая жало, уверенные, что ты не пикнешь… Дураки, про количество узнали, а про качество нет — хлоп его по лбу — и нет его. Масса их, видите ли.

В Москве-то когда будешь, Валентин? И встретимся ли все-таки этой осенью в Ясной Поляне? И главное — здоров ли ты? При нынешних-то разливах, а сейчас еще и при чудовищной жаре — за 30!.. Я вон от колодца не отхожу — до речки сто метров, да их пройти надо, а тут хвать ведро и — на себя, и, пока второе достаешь, это уже высохло. «Лишь только напоить да освежить себя — иной в нас мысли нет» (А. Пушкин).

Чего-то пытаюсь читать и даже писать, но все через силу — и мозги плавятся, и всякое слово, равно и свое, и чужое — пусто и вяло. Ниоткуда ни весточки, словно все сморились вместе с природой. Все яснее видно, что с литературой в старом смысле все кончено. Осталось производство, рынок, где все одинаковы — интеллектуалы и массовики. Всяк печет свой товар на рынок, не слыша общего, не чувствуя материнского голоса всей литературы. Каждый наособицу.

А союз наш бедный только по одному имени союз. Это я особенно по Пушкинскому празднику видел, и каждый глядит на себя, и не то что на общей поляне, а в малом собрании где-нибудь в библиотеке видно, какие все чужие друг другу. И читатели это видят первыми. Хотя все кажется, что при общем сознании беды еще можно было напрячься и поправить дела. Но кажется это все реже и реже.

 

В. Распутин — В. Курбатову

06.08.2001, Иркутск

Прости ты меня, многогрешного, за молчание. Стал я поддаваться хандре, а она вяжет по рукам и ногам, и лучше теперь понимаю Савелия, который не хочет никого ни видеть, ни слышать. Но и твое первое письмо было нерадостное, а второе пробудило меня тем, что есть, оказывается, люди, да еще и из литераторов, которые дарят поместья. Ну и ну! Теперь, выходит, и у тебя хоть маленькая, да Ясная Поляна, ты и без нее много работал, что же теперь ты наворочаешь! Литературы не стало, я с тобой в этом согласен, но поддергивать-то ее, вытаскивать-то ее из небытия кому-то надо, а ты и в этом деле не сложил руки.

Мне же отчитаться за лето не в чем, сплошная тягомотина, а в ней даже и суета была тяжелая. Через две недели лечу в Москву, а на следующий день в Калининград-Кенигсберг, где богатым изданием за счет железной дороги выпустили мой двухтомник. Это, разумеется, наложило обязательства как перед дорогой, так и перед издательством. Затем книжная ярмарка, а после нее хочу все-таки дня на два съездить в Ясную Поляну. Но никуда не хочется и ничего не хочется, хоть заваливайся в спячку. Все чаще вспоминаю свою мать, свою Нину Ивановну, которая весь последний перед кончиной год была в дремотном состоянии. Сидит с открытыми глазами, а ничего ей уже не надо было, и даже ела столь помалу, что непонятно, чем и держалась. Естественная смерть — это все-таки не прерывание жизни, а медленное засыпание, постепенное отрешение от всего, что составляет жизнь. Вот так же и бабушка моя уходила. И как хорошо, что не надо ей было ни в Кенигсберг, ни в Москву и что некорыстные ее обязанности были серьезней моих.

Дачу мою, слава богу, не заливало, поскольку она выше плотины, которая является еще и регулятором стока. Но сейчас опять льют беспрерывные дожди, и все мои грядки лежат в воде. Впервые за неделю вот только сейчас, на последней строке, выглянуло из кромешной тьмы солнце. Твое имя, видимо, там в почете. Надо было мне давно сесть за это письмо.

 

В. Курбатов — В. Распутину

2 марта 2002, Псков

Савелий сказал, что ты в Москве, и мне захотелось перекинуться словцом. Собираюсь «в натури» приехать, да когда еще соберусь. Звали на какой-то пленум кинематографистов, чтобы поговорить об общем состоянии культуры, и дорогу обещали оплатить, но оказалось, что они собираются в начале первой недели Великого Поста, а я уж много лет эту первую неделю провожу в родной церкви и обыкновения этого менять не хочу. Вот разве пораньше выпадет оказия. Или уж к середине поста.

А Савелий меня радует. Чувствуется, что теперь он выбрался основательно, потому что без больницы, естественным порядком. И то, что тяжелейшая весна, в которой и здоровому человеку жизнь не мила, бессильный прорыв его прежней молодой энергии — верный знак, что он теперь Отечеству послужит и обабившаяся без него жизнь опять почувствует его крепкую руку. Говорят, и Никита Михалков обрадовался и зовет его обратно в Фонд.

Догадываюсь, что весна и тебя не радует. А ты в окно не гляди. Включил лампу на столе, сочинил удобное время дня или ночи — и работай себе. Бог с ней, с улицей — на нее если выглядывать, слова не напишешь. А ей только того и надо, чтобы окончательно стыд потерять.

Каждому по потребностям. Эхма…

 

В. Распутин — В. Курбатову

21.06.2002

Сладким согласием отозвалось мое сердчишко на твое последнее письмо, на то, что отдался ты грядкам и находишь в этом занятии утешение. Я уже два месяца ничем иным и не занимаюсь. Убедился окончательно, что никакой я не писатель, не литератор, если не тянет меня к письменному столу и, чтобы не подходить к нему, готов я окончательно выйти в поле. У первого в околотке появились у меня огурцы, зацвели кабачки, всякая там зелень растет пышным цветом на выставочных грядках. Светлана приехала в изобилие19. Ты еще считаешь своим долгом озирать литературный процесс и обозревать, где там сорняк и где полезный злак, а мне уже все равно стало. Не нашими потугами засевается то поле и не нашими выпалывается.

Я даже на письма не отвечал. Обидел Савву, он мне четыре или пять газетных вырезок, а я только-только на шестую соизволил оглянуться. Он-то входит во вкус общественной жизни, а мне она обрыдла. С большим опозданием узнал о кончине Евгения Ивановича Носова. Вот от этого известия очень больно стало, и до сих пор уже несколько дней щемит сердце. Ненадолго же разошлись в уходе два друга — Астафьев и он. Но и смерть их постаралась развести. Ни по радио, ни по TV о Носове ни гу-гу, а о том, как хоронили Астафьева, ты знаешь.

Вот тебе тема для серьезной статьи, с которой ты справишься лучше других, потому что и основательней, и умнее, и совестливее других. О том, как живые распоряжаются мертвыми. Можно не брать ни Окуджаву, ни Высоцкого, почтенных множественными памятниками, это все дело суетное и неприличное, а вот о своих поговорить полезней. И с Шукшиным, и с Рубцовым, и с Вампиловым что хотят, то и делают. Ни прозаика, ни поэта, ни драматурга у них не отнять, но личности перевираются с радостью и гадостно. Из убийцы Рубцова сделали страдалицу и объявили ее по таланту не ниже, чем Рубцов; Шукшин, как полагается, пьяница и бабник (чего стоит одна книжка о нем, полная домыслов, Тамары Пономарёвой20). Вампилов таков же. Но с Вампиловым поступили, мне кажется, гнусней всего. Фонд его имени паразитирует на нем, выдумывая, что бы еще сочинить и организовать для звучания. Вампиловский театральный фестиваль, а он проходит у нас, кажется, уже четырежды, собирает, похоже, самые срамные постановки и по Вампилову и по пост-Вампилову. Области это обходится в огромные деньги, и расходуются они для развращения вкусов и нравов. Святые имена служат наклейкой для низкосортного товара.

Чем кончаются такие внимание и любовь — известно. После всего натужного и чрезмерного наступает полное небрежение. Сейчас проталкивается полное, академическое, с вариантами и поправками, собрание Вампилова. Зачем? Читайте, ставьте, любите и цените вы окончательный текст, на то он и окончательный, для того автор и правил его несколько раз, все остальное, в конце концов, можно оговорить в примечаниях.

Ты сказал об издании, посвященном прощанию с Астафьевым. Это, видимо, из того же порядка торопливости и, возможно, бестактности. Недолго ждать, когда объелеют в том же роде Виктора Петровича погуще.

Яснополянское издание о ваших встречах возле Льва Николаевича (Володя прислал мне два альбома, но они будут иметь продолжение), конечно, совсем в другом роде. Но и они не понравились мне: много одних и тех же лиц, как в семейном альбоме, много случайного и даже ненужного. Володе надо что-то менять в этих встречах, не делать их во что бы то ни стало, как, кажется, и мне в иркутских встречах.

Собирался я уже нынче прекратить их, но убедили меня продолжать еще в этом году и в будущем до круглого счета: в будущем году будет десятая. Попробую собрать тех, кто был на первой, и на этот [раз] попрощаться. Хорошее дело не стоит превращать в мозоль. Надеюсь, и ты выкроишь в 2003-м неделю на Иркутск. А возможно, тебя пригласили и нынче на 65-летие Вампилова. А был ли с Бурляевым21 в Рязани? В Иркутске он теперь бывает каждый год, открывает здесь «Эхо “Золотого витязя”», отдают ему для этого кинотеатр.

 

В. Распутин — В. Курбатову

29.07.2002

Накапал на тебя Савва в письме, которое отправляю одновременно с этим: везде-то он, т. е. ты, поспевает — и в Турцию, и на фестиваль документального кино, и на презентацию книги, и на Алтай, и на Волгу — не может такой неугомонный человек быть русским, наверняка есть в нем или немецкая, тевтонская кровь, или бурбонская. Не чета нам, тунгусам, засыпающим и на олене, и на пешем ходу.

А между тем, сонный, сонный, а сам же я тебе и подсунул на днях новую работу. Звонят из какого-то издательства, где замышляется какой-то биографический словарь: «Кто мог бы о вас написать?» — «Мне все равно», — говорю. «А кто писал?» Называю тебя. «А он согласится?» — «Не знаю». — «Ну так мы узнаем». Спросили телефон, я сказал. А потом стыдно стало. Если не звонили еще и если недосуг заниматься такой мелочевкой (а конечно, недосуг) — отказывайся со спокойной душой. Если даже и согласился, да не до того — тоже откажись. Мы, и особенно я, заездили уже тебя, поневоле в Турцию сбежишь, или на кинофестиваль, или на открытие памятника.

Толя Пантелеев22 передал кассету об открытии памятника в Петербурге, но я никак не удосужусь ее посмотреть. Со всякой видеотехникой я не в ладу, только недавно обнаружил, что у сына в нашей квартире, и даже в моей комнате, водится видеоприставка, но оказалось, что нет к ней привода. Но это еще не все, Валентин. Стыд сказать и грех утаить: стал я владельцем компьютера. На мой взгляд, несерьезного, этакого плоского, как небольшой «дипломат», но, говорят, ценного и нашим братом, передовым писателем, чрезвычайно ценимого. Я такой у Толи Кима23 видел, он приезжал с ним в Переделкино и шлепал по алфавиту, как маэстро на фортепиано. Я же, поглядев, отнесся к этой штуке чрезвычайно снисходительно. А мне возьми и подари ее Братский лесопромышленный холдинг-молдинг, тот самый, который пять лет назад давал деньги на издание двухтомника в издательстве «Современник». Так что я теперь тебе не родня: я писатель-компьютерщик, а ты шарикоручник. Ни по одной клавише я, правда, еще не стукнул, да едва ли и стукну, но дело не в этом, все равно я себя теперь чувствую писателем XXI века. Так-то!

Живу на даче, но едва ли не через день мотаюсь в город: то одно, то другое. Наконец-то приехала Мария и до конца августа будет с нами. Вместе с нею, наверное, и полечу дней на десять. Пообещал быть в Тобольске. Давно обещал, но, по своему обыкновению, все оттягивал, дальше оттягивать неприлично.

А вот в огороде мои труды не пропали даром. Полное изобилие. Про вкус мяса уже не вспоминаем, все с грядок. Не справляясь, принимаемся уже и раздавать, благо у Светланы родни — как пчел в улье. А вот после этого надо будет возвращаться в Москву и покупать одну морковку за три рубля. А мне к тому же опять прикидываться писателем.

Но, погоди, вот освою компьютер и буду тебе отправлять письма, во-первых, в четкой печатной прописи, а во-вторых, в художественном оформлении.

 

В. Курбатов — В. Распутину

11.08.02, Псков

Я-то уж давно «писатель ХХI века» и уж, кажется, только тебе да Савве Ямщикову ручкой-то и пишу, а остальным уж давно на компьютере. Слава богу, не научился еще сочинения сразу на компьютере писать, как большинство нынешних молодцов. Чего, говорят, время-то тратить на двойную работу. Сразу р-раз на экран, а оттуда в журнал. Сегодня написал, а завтра напечатали. Оттого все время чувствуешь в написанном сегодня какую-то гонку, белую горячку, словно никто друг друга не дослушивает и все кричат наперебой.

Но для деловой почты это, действительно, удобно, как и для просмотра журналов — выписать-то возможности нет, а так открыл «Журнальный зал» — и смотри, чего там насочиняли в толстых журналах. Надо чего из прошлых лет, тоже пожалуйста, не надо на полку лезть (если еще есть на полке-то). Я выучился двум-трем самым простым операциям и больше не учусь, мне и того хватает с избытком.

Получил ли ты уже приглашение от Владимира Ильича? Пожалуйста, приезжай, Валентин. И о словаре поговорим. И так повидаемся. Да заодно и весь белый «литературный свет» увидишь — и свой, и басурманский. В. И. зовет В. И. Белова, Битова, Бондарева, Амарэджиби24, Чиладзе25, Матевосяна26, Личутина27, Аннинского28, Бондаренко29, Мишу Петрова, Петю Краснова30, Володю Карпова31. В общем, всех, всех, так что там как на ладони вся карта, и сразу видно, кто и чего... И враги, и друзья, и общие тенденции, и куда все правится. После этого будет понятно, чем живет в особенности молодая часть аудитории. А работать надо на нас. Нам уже себя не переделать, и мы свое отворчим да на покой, а им держать страну, язык, культуру, душу. Так что тут надо видеть [не только] «свое», а и «ихнее».

Я поеду в Ясную дня на три пораньше, чтобы помочь Володе.

И очень буду ждать тебя там.

 

 

(Окончание следует.)

 

 

1 Астафьев Виктор Петрович (1924—2001) — выдающийся российский писатель.

 

2 Гейченко Семен Степанович (1903—1993) — писатель-пушкинист.

 

3 Белов Василий Иванович (1932—2012) — выдающийся российский писатель, один из крупнейших представителей деревенской прозы.

 

4 Сидоренко Валентина Васильевна (р. 1950) — известная иркутская писательница.

 

5 Трофимов Михаил Ефимович (1936—2019) — иркутский поэт.

 

6 Ямщиков Савва (Савелий) Васильевич (1938—2009) — известный художник-реставратор, историк искусства, писатель.

 

7 Селивёрстов Юрий Иванович (1940—1990) — художник, философ.

 

8 Сёмочкин Александр Александрович (1939) — историк, архитектор, писатель, краевед Гатчины.

 

9 Машкин Геннадий Николаевич (1936—2005) — прозаик.

 

10 Белова.

 

11 Ганичев Валерий Николаевич (1933—2018) — писатель, общественный деятель, председатель Союза писателей России с 1994 по 2018 г.

 

12 Поздняев Михаил Константинович (1953—2009) — поэт, эссеист, журналист.

 

13 Тендитник Надежда Степановна (1922—2003) — иркутский литературовед, критик.

 

14 Свиридов Георгий Васильевич (1915—1998) — выдающийся российский композитор.

 

15 Толстой Владимир Ильич (р. 1962) — известный журналист и эссеист, с 1994 г. — директор музея-усадьбы «Ясная Поляна».

 

16 Петров Михаил Григорьевич (1938 — 2015) — писатель, с 1991 по 2002 г. — издатель журнала «Русская провинция».

 

17 Крупин Владимир Николаевич (р. 1941) — писатель, публицист и педагог, видный представитель «деревенской прозы».

 

18 Бородин Леонид Иванович (1938—2011) — писатель.

 

19 Распутина Светлана Ивановна (1939—2012), супруга писателя.

 

20 Пономарёва Тамара Алексеевна (1939—2008) — писатель, общественный деятель. Автор книги «Потаенная любовь Шукшина» (2001).

 

21 Бурляев Николай Петрович (р. 1946) — актер, кинорежиссер, с 1992 г. президент фестиваля «Золотой витязь».

 

22 Пантелеев Анатолий Сергеевич (р. 1949) — прозаик, основатель газеты «Провинциальная хроника» (г. Выкса).

 

23 Ким Анатолий Андреевич (р. 1939) — прозаик, драматург и сценарист.

 

24 Амарэджиби Чабуа (1921—2013) — грузинский писатель.

 

25 Чиладзе Отар Иванович (1933—2009) — грузинский писатель, драматург.

 

26 Матевосян Грант Игнатьевич (1935—2002) — армянский писатель.

 

27 Личутин Владимир Владимирович (р. 1940) — писатель.

 

28 Аннинский Лев Александрович (1934—2019) — критик, литературовед.

 

29 Бондаренко Игорь Михайлович (1927—2014) — писатель.

 

30 Краснов Петр Николаевич (р. 1950) — писатель.

 

31 Карпов Владимир Васильевич (1922—2010) — военный прозаик, публицист, общественный деятель.